Всеволод Болдырев

Пустая невеста

Все угощение припрятали на праздник.

Талька вяло разгоняла по травяному навару мутную жировую пленку, оставшуюся на стенках котелка с мясных времен. Девкин пост, выдуманный за каким-то бесом местными, подходил к концу.

– Пища – не повинность! – наставляла ее бочкоподобная матрона Уля. Умостив рыхлый зад на полатях, крутила в пальцах атласную ленту. В блеклых глазах застрял вопрос: пришить на ворот свадебного наряда племянницы это добро или вернуть в пыльную утробу древней скрыни?

– Есть я люблю, – вяло ответила Талька, решив для себя, что хоть с лентой, хоть без – платье лучше не станет. – Но от травы ни брюху, ни глазу радости нет. От травы только коровы тучнеют. Да вы, тетя Уля.

Где-то в глубине избы забормотал ржавым голосом Улин муж – Никит Мартович. Грубо не одобрял тон, которым городская пигалица разговаривает с матроной. Привык, что местные перед толстухой шапки снимают и шеи гнут.

Никит Мартович выбрался из полумрака сеней, гневно посмотрел на приживалу.

– Потому у тебя и мужа нет! – Добавляя весу словам, покачал кривым пальцем, на котором почти не осталось ногтя. – Не язык, а сверло. Добро бы красавицей была – от красавицы и резкое слово услышать приятно, а то будто лишних костей напихали под шкуру, торчат, как жерди у пугала!

Уля перетекла с полатей к мужу и ласково ущипнула его за впалый подбородок, заросший редким пепельным волосом:

– Золото, а не мужик! В обиду не даст. Такого мужа всем надо, да не всем достанется.

Талька отодвинула миску, едва початую и оттого тяжелую. Покосилась на пару, давшую ей приют. Что он, что она – точно назло кому-то свели таких разных и бросили в любви да счастье.

– Давайте его на рынок отведем? Там умельцы с него золотой стружки снимут, а на вырученное кренделей наберем, кофею, платьев.

– Мы и без кофею проживем. – Матрона задвинула тщедушного мужичка за спину, будто по нему и вправду намерились пройтись зубилом. – Раз еда тебе здесь не мила – гуляй. Но до темноты – чтоб дома…

Кусок фразы остался в избе, Талька за ним возвращаться не собиралась. Выскочила из сеней в широкий вытоптанный двор, обхваченный плетнем.

Деревня плескалась в весенней сырости, дожидаясь солнца и первого тепла.

Избы сгрудились вокруг высоченного дуба, как грибы с соломенными шляпками. Одни утопали в зарослях хмеля, другие осваивала настырная повитель.

Село пустило корни в речной петле, разделяющей заливные луга, пучок черного леса и полосу земли, покрытую коркой растрескавшейся глины. Там почва шла горбами и складками, проваливалась сырыми ущельями, показывая облепленные серым мхом осколки старых стен и остов башни. Словно взял кто-то и смял исполинской пятерней рельеф вместе с древним сооружением, раскидав битый камень.

Вчерашний дождь обильно лег в почву, и привычный сухой струп на лике изуродованной долины расплылся жижей. Над ней роились насекомые, под кочками квакали отвратительные жабы. Сельские девки говорили, что жаб и трогать не нужно – только поглядишь, уже бородавки лезут.

Из всего местного колорита Тальке нравилась лишь река. Было в ее мерном шипении что-то убаюкивающее. У города, где выросла Талька, тоже бежала речушка, только укрощенная набережными, мостками и мелким портом. Загаженная мусором. Она не пела, сплетая звонкие нити потоков, а рычала в предсмертной судороге, захлебываясь гноем.

К реке Талька и пошла, стараясь держаться подальше от Хозяйского дуба. Что за Хозяин и почему его дереву столько внимания уделяли в селе – узнать было несложно. Кого ни ткни словом, всяк расскажет, как в древние времена, еще до больших царей, когда степь плевалась злыми народами, жил здесь то ли колдун, то ли волхв, державший землю от реки и до самого леса. Сеял и собирал хлеб, крутил его на мельничьих жерновах, набивая амбары мукой, щедро кормил дружину мясом и поил брагой. Принимал радушно тех, кто бежал от пожарищ и убийств, и всякий пришлый был ему мил и близок, как родная кровь. Слово его было крепким, и никто не оспаривал законов, что учинял Хозяин.

Помер, и над его могилой вымахал дуб – другого потомства не оставил. Зато дерево самое большое в округе получилось, даже в лесу такого не сыскать. Но то и немудрено – в здешнем лесу деревья сгибались к земле, а Хозяйское тянулось к небу век за веком. Разводило в стороны ветви, роняя желуди и резные медные листья осенью, летом накрывало село спасительной тенью. Местные повадились ставить под сенью столы на праздники, оплакивать усопших и решать сельские дела.

Дерево обрядили в белые ленты, украсили цветами и резными безделушками. Красивым оно не стало – будто на покойника безумная вдова нацепила побрякушки. Впрочем, празднество для Тальки мало отличалось от похорон.

Свадьбы.

Слово, застряв на языке, больно обожгло небо и десны. Талька поскорее сплюнула его в чертополох, но все еще ощущала кислый привкус. На все село два невзрачных паренька, что едва перед своих штанов от зада отличают, да и то по цвету, а местным дурням только свадьбы поскорее подавай. Хоть один бы до книг был так охоч, как до девичьих ляжек.

Она злобно пнула кочку, отправив комок влажной земли в реку. После дождей та несла бурую муть и вязь смытых трав, но все равно успокаивала журчанием. Нет, в таком краю только реке и хорошо.

Чего здесь Тальке-то делать?

Но судьба привела ее к реке два года назад, когда большая кровь пролилась в родном городе. Каменном, железном, втиснутом человеческими руками в плоть земли как что-то чуждое и противостоящее. Ни ветры, ни снега его не брали. Раз уж человек его построил, то и человеку надлежало стереть город все тем же железом.

Отец увез дочерей подальше от беды. Двух оставил сестре, ковырять вязкую почву в долах, а младшую доставил сюда, после чего лег и устроился помирать, о чем не преминул уведомить Тальку.

– Я в землю, – тихо говорил он, сверля взглядом закопченные балки курной избы. В ней, скособоченной и щелястой, пришлые ютились какое-то время, разгоняя пауков и крыс по углам. – Отходился.

– А ты точно помирать собрался? – Талька держала на голове отца мокрый лопух и чувствовала, как жар изможденного человеческого тела прогоняет влагу из мясистого зеленого листа. Хотелось плакать, но лить слезы перед отцом было стыдно. – Может, передумаешь?

– Хотел бы передумать, да куда там… – Он выкашлялся, после чего долго и тяжело сипел. – Тут ваша кровь течет. Мать твоя все рвалась сестру проведать, но не случилось. Будь здесь, пока не уляжется кровавая тяжба. Сюда никто носа не сунет. Просто будь, а там поглядишь.

Уля, приходящаяся Тальке двоюродной теткой, приняла сиротинушку и до времени положила «быть» на печи. Гоняла по мелким домашним делам, слушала пересказы книг, какими была богата городская жизнь племянницы, и тратила на далеком базаре деньги, переданные на сохранение почившим отцом Тальки.

Потом поругивалась: мол, сестра удружила! И сама померла, и мужа подобрала хилого, а ей теперь с Никитом Мартовичем корми да одевай голопятую. Голопятая скромно напомнила с печи, что денег отец привез немало, в ответ получила оскорбленный взгляд. Да еще муж Улин что-то ржаво подгавкивал про юбки, которых на молодую бабу не напасешься.

Так Талька осела на земле, далекая от того, что ее окружало, и такая же чужая, как человеческий город посреди буйства природы.

Ей хотелось остаться в зарослях шелюги либо самой превратиться в траву, пока местные носятся со своими суетливыми приготовлениями, ссорятся, втихую пьют, расписывают, в какую избу на первую ночь следует поместить молодых и сколько лет кряду смогут рожать сосватанные девки.

Для Тальки избу уже приглядели.

От этой мысли между лопаток стало холодно, будто кто-то за шиворот горсть снега сунул.

Все у нее не кверху гузном случилось в жизни!

Город, который любила, и тот спалили. Семью развеяло по бесконечным землям обмякшей от крови родины, а просто быть, как завещал отец, получалось все хуже и хуже, но… Глядя, как очищается от грязи свободная река, Талька вдруг решила, что венец – не колодка каторжника. Долго на одном месте не удержит. Тем более что жениха ей подыскали самого удобного из всех, что были. Значит, впереди есть еще что-то, помимо дождевой мути вчерашнего дня.

Девки были яркие, светлые. Веселые, как птахи в пустой избе. Скакали с лавки на лавку, словно с жерди на жердь, щебетали, теребили косы, загнанные под шитые синей и зеленой ниткой платки, и хватали за руки своих суженых. Те, как два телка, смотрели на мир пустыми глазами. Им что муку́ носить, что жен за плечами. Радуются, что на все село двое в поре остались и выбрали себе самых справных молодух. Село стояло на костлявых плечах стариков и неумех вроде Никита Мартовича да крепких бойких бабах. А последнюю дюжину толковых мужиков еще шесть лет назад забрали строить железную дорогу, и ни один до сих пор не воротился.

Как часто бывало в трудный год, селяне вспомнили про обычаи, которыми когда-то жил этот край. Дошли до нынешних дней они изуродованными, полузабытыми и оттого неверными, но мало кто о том задумывался. Есть? Уже проще, можно положиться на мудрость пращуров, а не выдумать уклад по-новому.

Талька держалась тише теней двух невест. Сидела скромно, жамкая букет полевых цветов. Пока молодые ломали кус хлеба, вязали руки белым полотенцем, она стояла под сенью Хозяйского дуба и молчала. Тень, падающая от раскидистых ветвей, будто мазала ее кожу паршой. Всякий раз, чувствуя пяткой корень, Талька отходила на ровную землю.

От дуба пахло так же, как от покойного отца, когда тот перестал кашлять и всю ночь смотрел рыбьими глазами в покрытый копотью потолок курной избы.

– Венцы! – Уля, обряженная в желтое, напоминала переспевшую тыкву, перетянутую атласным пояском. Жирные бока нависали над ним, как взошедшее тесто. Груди колыхались в районе пупа, под ними на ткани проступали пятна от пота.

Девкам и парням водрузили на чело плетеные венки. Тальку ждал старый медный венец, изъязвленный патиной. Древний умелец вычеканил на нем фигурки зверей, ветвистые деревья, рябь травы, осколок луны и лучистое солнце.

Массивное украшение больно прижало смоляные Талькины волосы.

– Пустая невеста! – заголосили тут же в толпе.

– Пустая была! Полной станет!

– Духу! Духу опора!

– Добро духу! Добро нам!

Гомон улегся – кто-то успел разлить мутной браги по чаркам и разделить сочный хвощ. Люди выпили, обчмокали друг другу щеки.

– Теперь за угощение! – Улька махнула рукой в сторону поставленных на козлы столешниц. – Было время травяным наварам – но Девкин пост кончился. Мы себя выдержали, показали, теперь и закусить не стыдно.

В мисках парная репа остывала в тягучем жиру мелких шкварок. Печеные яблоки, облитые медом, золотились на весеннем солнышке. Ломти хлеба переложили холодной зайчатиной. Горшочки с маслом и сметаной стояли в лоханях с колодезной водой. В центре стола царствовала румяная кулебяка.

Вокруг всего добра суетились дети, рассекая пучками полыни тучи зеленых мух и пчел, налетевших с пасеки на кадки с чистой водой.

Лавка на шесть человек стояла аккурат напротив кулебяки, дожидаясь обвенчанных.

Талька без удовольствия уселась. В тени дерева было неуютно, словно в мрачном погребе. Взяла хлеба, кус мяса и тут же напоролась, как на угол стола впотьмах, на холодный Улин взгляд.

– Первый кусок не в рот тащи, а мужу подай.

Хмыкнув, Талька положила хлеб на пустую тарелку по правую руку от себя.

Скользнула взглядом по серому мареву.

Тень от дерева?

Огляделась. Мир вокруг и вправду был исполосован тенью и солнечными брызгами, пробившимися сквозь узор ветвей и листьев.

Она зацепила зайчатины, немного меда…

И тень справа снова набрякла, раздулась, будто стекла́ со ствола дерева на лавку.

Талька обернулась испуганно, но увидала лишь выпученные глаза одного из обженившихся парней. Он лил в рот брагу и закусывал хвощом.

– Ты на чужое-то не пялься! – тут же взъелась на нее невеста. Сграбастала новоявленного мужа, будто Талька собиралась его засунуть в мешок и унести в опочивальню.

За столом забухтели, вспоминая о нравах и былых временах. Талька не стала вслушиваться, пожала плечами и уставилась в свою тарелку. Теперь даже мяса не хотелось. Она чуть скосила глаза и снова обнаружила неясное пятно по правую руку от себя. Но стоило повернуться…

– Та вы только гляньте! – пронзительно завопила неуемная молодуха. – Средь бела дня на чужого мужика вылупилась!

– Я твоего мужика возьму, только если стену избы подпереть нечем будет! – огрызнулась Талька.

– Вот где ведьма! – загорланила с противоположной стороны стола мать молодухи. – Сама едва вшу переросла, а в других упреками, как ухватом, тычет!

– Это с зависти, – умаслила недовольную женщину Уля, – твоя вон какого справного получила. А у Тальки кровь дурная, вот и шибает в голову.

– Потому и завистливая, что от дурной крови. Недаром ее бабка сбежала отсель!

Талька отвернулась и услышала тяжелый вздох, коснувшийся ее щеки холодным потоком воздуха.

Вечером ее проводили в избу. Жила здесь, кажется, вдова Настасья. Муж ее в лесу сгинул, детей народить не успели, так что она согласилась уступить на ночь свое жилище. Хотя Талька знала, что вдова не столько согласилась, сколько побоялась перечить Уле.

– Ложись! – Тетка, тяжело дыша из-за съеденного за свадебным столом, указала племяннице на полати. – Оботрись тряпицей мокрой и ложись.

В избе горели лампадки, окна были плотно занавешены расшитыми красными петухами шторами.

– Пустой невестой в наших краях давно никого не венчали, так что радуйся, что тебя судьба одарила. Другим, получше, и то ничего не доставалось…

Талька уже знала про старый, как руины в мертвой долине, обычай. В былые годы, когда наступала пора выдавать девок замуж, ту, которой не находилась пара ко времени, обручали с духом Хозяина. Поверья говорили, что пустая невеста может понести от него дитя, а это благо: жизнь в селе должна продолжаться, а пустоцветам нигде места нет. А здесь не просто дитя, а потомок основателя поселения! Высокого, стало быть, роду.

– Я лампадки погашу. – Уля, передвигая тяжелое тело по избе, погрузила ее во мрак. – А ты глаза повяжи, чтобы не оскорбить гостя. Придет дух – задери подол и жди, пока управится.

Она протянула лоскут плотной ткани.

Когда тетка закрыла за собой дверь, Талька откинула повязку. Городская, она не верила ни в богов, ни в духов. Есть человек, природа и смерть. Все, что между ними, – сама жизнь, и никто иной в нее не вхож. Так говорил ученый отец, и Талька соглашалась.

– Дураки кругом. И я дурой стала, раз еще здесь.

Проще сбежать в город, плясать на площадях и базарах за медяки, задирая юбку до лодыжек, чем терпеть это скоморошничество!

Стоило бы поплакать, но слезы не шли. Даже жалеть себя не получалось – разве что рассмеяться над тем, в какой непрошибаемой, по-бараньи тупой темени прозябает местный люд. Заветы мертвого Хозяина для них живее нынешних времен. Духи, обряды… Да лучше кресту по три раза на дню поклоны бить, чем дереву или духу, забытому и выдуманному по-новому сельскими клушами.

Соломенник был мягким, от подушек пахло цветами, и Талька быстро задремала, утомленная переживаниями мерзкого дня.

Проснулась до рассвета, заслышав, как заскрипели доски в горнице. Открыв глаза, уставилась в черный потолок. Наверху кто-то был. Медленно ступал, и эхо чужого дыхания наполняло избу.

Окна будто занавесили мраком, даже тени не пробивались внутрь. Изба вдруг показалась тесной, душной, но вместе с тем промерзшей на все шесть венцов. Чернь в углах кипела, доски гнулись под тяжелыми шагами, на столе тряслась миска с водой.

Кто-то гулко впечатал каблук в половицы. Еще раз.

Талька вмерзла в постель.

Спустя несколько порывистых вздохов она услыхала, как отворяется дверь. Вошел, обмахивая мглу лучиной, человек, обряженный в красный старый кафтан. То, что Талька изначально приняла за посмертную маску, оказалось тяжелым скуластым лицом плотника Зарича. Только разрисовали его углем и соком толченых трав.

Он был удачлив на семейные труды – его дочери так и прыскали по селу, одна другой проказливее. Но, увы, жена Зарича не вынянчила ему сына, за что ее дружно осуждали Уля и Никит Мартович.

– Избой ошибся?! – прошипела Талька, вцепившись в покрывало.

– Я дух. Твой суженый. И этой ночью…

– Шел бы к жене, дух. Попотел бы над ней немного, может, и мальчишку бы заделал.

Она явно сбила Зарича с толку. Мужик он был не из худших, но от своего отступать не собирался.

– Не ершись. Мы для села. Не забавы ради. Задирай подол, я в этом деле сноровистый, еще сама звать будешь…

Договорить он не успел, как и дойти до постели. Глиняная чарка раскололась, встретившись с морщинистым лбом плотника.

– Придвинешься – шомполом проткну! – посулила Талька. – Батя мне его оставил, чтобы окорот таким, как ты, давать.

Зарич пробормотал проклятие и бросился прочь из избы, зажимая набитый лоб.

Талька тут же кинулась к двери и загнала засов в дужку. Теперь слезы уже сами бежали по щекам, и стыдиться было некого.

Будь здесь кто понапористее или злее – не отбилась бы. Потому что шомпола у нее и в помине не было, да она и не знала, что это. Слышала как-то от солдата слово, вот и выпалила со страху.

Изба уже не казалась темной и жуткой. Стократ было хуже то, что ее окружало.

Утром Уля смотрела на нее, как на плесень в последнем мешке яровых.

– Тебе что велели?

– Духа ждать.

– А ты что учинила?

– С духом-то? Ничего. Видать, переел за столом и не явился.

Уля надвинулась на нее грозовой тучей, из которой вместо дождя хлестал кислый пот:

– Ты наши порядки не обсмеивай, стерва. Наказано было под Хозяина лечь – ложись. Иначе жизни не дам.

Мужа дома не было – упился с вечера и страдал у дровника, а Уля словно переменилась. При нем она все больше колкости болтала да прикидывалась малоумной. Теперь в ней появилось злое, чего раньше Талька не замечала.

– Я уйду.

– Не уйдешь. Тут до ближайшего города неделю полями идти, а на кобыл ты только смотрела, куда там оседлать. Спрячешься? Так охотники живо отыщут, псов на тебя спустим! Мы тебя выкормили, последнее отдавали, теперь плати. Потом хоть на все стороны света развейся, но дитенка селу оставь!

Ухватила Тальку за шею и притянула к себе. На раскрасневшемся лице проступили багровые вены, глаза гневно блестели.

– Кто придет ночью – прими, как надлежит справной жене! И принимай еще, покуда не отяжелеешь. Уж мы с бабами за этим проследим.

Талька откивалась, принимая теткино наученье, но засветло принесла во вдовью избу старое окосье и спрятала за печью.

Вечером, в сопровождении Ули и трех ее товарок, отправилась снова на брачное ложе.

– Станешь дурить, – посулила одна из них, рябая тетка Анна, – вместе Хозяина дожидаться станем. При нас не пикнешь!

– И то дело, – поддакнула вторая, мать той самой невесты, что приревновала мужа к Тальке. Олушка. Муж ее ходил за главным богатством села – парой тягловых, утомленных жизнью лошадей, поэтому семью уважали наравне с Улиной. – Будь она моей племянницей – привязала бы к кровати. Все одно Хозяина на нее загнать требуется, так чего мириться с норовом молодухи?

– Не положено так. – Уля хмыкнула, явно прикидывая, насколько сильно это пойдет поперек изуродованному обычаю. – Только по доброй воле… А ну как Хозяин осерчает?

– Не осерчает. Да и откуда у твоей бестии воля-то добрая? – не унималась Олушка. – Это ж ведьма. Мужики вмиг из нее все черное вымнут.

– Так уж и ведьма!

– В городе все ведьмовское, не наше. Человек при земле жить должен, где кости предков лежат. Кого в чужом краю среди железа и камня наплодить можно?

– Людей? – Талька хмыкнула. – Если человек на человека ложится – у них человек и родится. А если нелюдем вырастет, то какая разница, в городе его на свет вывалили или на селе?

Женщины, позабыв про мелкие разногласия, принялись стыдить за срамные речи, будто до этого Олушка не предлагала отпахать ее кому угодно.

Разозлившись, Талька заперла дверь на засов, едва товарки покинули избу. Ни духов, ни местное мужичье видеть не хотела. А когда ночью кто-то принялся шастать по двору, стучать в окно и дергать дверь, достала окосье.

– Кто?

– Дух.

– Полезай-ка, дух, в окно.

Она распахнула ставни и одернула штору.

Едва над подоконником появилась голова ночного жениха, Талька проложила по его шее две дуги окосьем. Взвыв, мужик повалился во двор и задал стрекача.

Долго еще ругался в ночи, а потом замолк, словно подавился колодезной водой.

Она поглядела в темень, накрывшую село. Ветер перебирал листья на Хозяйском дубе, и шелест расползался по округе, напоминая рой перепуганных голосов. От этого сделалось не по себе, и Талька поскорее закрыла ставни.

Изба не была холодной и страшной, как вчерашней ночью, но сквозь щели в ставнях не проникало ни капельки лунной меди. Казалось, под половицами кто-то ползает, толкает их. Крыша поскрипывала, роняя пучки соломы. Где-то в глубине ночи послышалось знакомое покашливание. После – тихая песня, какую пел постоянно отец, когда засиживался за чертежами или книгами в городе.

Талька забралась на еще теплую печь и обхватила себя за плечи. Шум вроде бы прекратился. Это страх. Просто страх. С перепугу и не такое пригрезится…

Разбудили ее грохот и дикие вопли. Село бурлило.

Оказалось, не воротился домой Макар-пасечник.

У сеней их избы завывала его жена, бабы ее утешали. Но, судя по бледным лицам окружавших их мужиков, случилось что-то поганое. С холодным сердцем Талька вышла во двор.

– Душегубица! – заверещала Олушка.

– Хватай ее!

Вокруг замелькали кулаки, щелкнул ремень, и спину Тальки окрапивило болью. Она всхлипнула, уперлась кулаками в мягкое Улино брюхо, но не смогла оттолкнуть дородную тетку. Ее ухватили за руки, волосы, ворот, повалили на землю.

– На селе и так мужика не сыщешь, а ты последних в гроб вогнать вздумала? Завидно, что у самой не будет? – Олушка склонилась над ней. Подбородок студенисто дрожал, в глазах кипело бешенство вседозволенности.

– Сдурели?! – Всхлипывая, Талька промокнула рукавом расцарапанное лицо. На рубахе остались разводы крови и грязи. Левый глаз слипся, веко не шевелилось.

Ее подняли, погнали по селу к дубу.

Там на лавке лежал, раскинув руки, Макар. Багровое лицо покойника смотрело сквозь ветви в рассветное небо. Шея казалась смятой, что-то выпирало из-под синюшной кожи.

– Удавила! – верещала вдова, ползая на стертых в кровь коленях по выступающим из земли корням. Волосы выпростались из-под платка. – Удавила родненького!

Бабы увели ее к бочкам, умыли, принялись выглаживать ладонями, словно так можно унять душевную боль.

Талька видела полмира. Один глаз глядел на утро, второй смотрел в вечную ночь. Щеки полыхали, тело ныло и отказывалось повиноваться. Она сидела на земле, закрыв голову от затрещин, камней и тычков, что прилетали к ней, едва кого из сельчан опьянял приступ справедливого гнева.

Да, она треснула Макара окосьем. Что ему бабский удар? Не по плоти бьет, по гордости. Но чтобы шею изломать… да где молодой девке такую силу взять?

Однако толковые мысли оказались в плену Талькиной головы и выбраться, чтобы посетить селян, не сумели.

– Смотрите, что ведьма запасла! – К дереву пришел плотник Зарич. Он принес окосье и потрясал им, как посохом. – У нее еще этот где-то был… шампал! Говорит, и тебя им проткну, и жену твою, и дочерей всех, если порог переступишь. И вокруг избы темень такая стояла, холод, как в зиму!

– Боится мужика, – тут же родила очередную мудрость толпа. – Хранится. А для кого?

– Да рогатому она завещана! – тут же нашлась Олушка. – В городе сразу приучили козла в гузно целовать.

– Гони ее в амбар! – ошалело рявкнула Уля. – И под замок.

– Да что вы возитесь? Пустите по ней всех, кто пожелает. Она пустая невеста? Наполним семенем – и на цепь. Пока не народит, сколько сумеет, будем держать, как телку племенную.

Талька лишь вскрикнула, когда ее снова подхватили и увели к амбару.

Один глаз видел потолок.

Пол.

Стену.

Другую стену.

Тело возили по полу, будто тряпку, оно поочередно принимало тяжесть, уши слышали надсадное чужое дыхание. Все, что находилось ниже пояса, онемело и высохло.

Пустоту, которую из нее намеревались изгнать сельские бабы и мужики, заполнить не получилось. Она лишь росла.

Здесь не было времени. Лишь река вдали пела грустные песни украденной свободы.

Ночью, когда сквозь щели в амбаре хлынула тьма, Талька вдруг услышала, как тихо кто-то ступил на утрамбованный пол. Подошел, мягко коснулся ее щеки.

Кто-то стоял, опустившись на четвереньки. У него не было ни запаха, ни тела. Словно облако слетело с неба и застряло в амбаре.

– Кто ты?

– Хозяин.

Он потянулся к ней, окутав прохладой. Затем – теплом.

– Позволь, невеста, одарить тебя, как полагается.

– Одарили уже. Благодарствую.

Тальку приподняло над полом, на голову опустился кованый венец.

– Чтобы честно было, я и твоего родителя привел. Он на моей земле голову сложил, а таких я всегда привечаю.

Она увидела, что амбар заволокло мглой. В ней, мерцая, кружили тени. Сплетались косами, затягивали паутиной углы и балки под потолком. Стонали и выли, как не воют ни собаки, ни волки.

Из мрака вышел отец. Кожа его была желтой и рыхлой, чуть блестела, но он улыбался.

– Родительское согласие даешь? – спросил его Хозяин.

– Даю, – глухо, будто из-под земли, ответил покойник. – В добрые руки.

Талька ощутила ледяное прикосновение, после которого на лбу остались влажный след и запах тлена. Но это было совсем не мерзко, если вспомнить…

– Они забрали у тебя многое. – Чернота говорила с Талькой, и голос, лившийся из пустоты, был злым. – Забрали то, что было моим. Как их предки забрали мою землю и жизнь. Добро, что я сеял, породило злобу, и она пустила корни, выросла, расправила ветви над моими полями… Недобрый урожай вырос на моей крови. Но теперь, пустая невеста, настало время жатвы. Прими еще один свадебный дар.

Талька вдруг поняла, что в ладони к ней легло окосье. Тяжелое, толстое, крепкое. Черный полумесяц обушка отливал холодным металлом.

– Дурные колосья надлежит срезать, пусть гниют. На поганой плоти еще родится добрый хлеб.

Уля ходила по избе, слушая, как на каждый ее шаг половицы отвечают протяжным скрипом. Вспоминала сестру, бабку, свою свадьбу. Тогда село стояло крепко, дети рождались исправно, земля давала хлеб. Но… вслед за бабкой с Улькиной сестрой, сбежавшими с родной земли, словно ушло все хорошее.

Умирали дети, гибли толковые мужики, роженицы текли кровью и выбрасывали раньше срока недоношенных малюток. Земля сохла, болел скот, и рыбы в реке и запрудах попадалось все меньше.

Когда солдаты забрали молодых мужиков – всё и вовсе полетело в бездну. Когда сеять и молотить станет некому, село загнется. Вот и решили бабы да оставшиеся мужики вернуться к корню, к земле, старым законам и обычаям. А пустые невесты… раньше их и вправду для Хозяина держали, но потом, как жизнь затянула петлю, решили пускать на молодух мужиков. Грешно? Так вымирать грешнее, да и кто, по чести сказать, не балует в соседских дворах?

Но до этого на душе у Ульки было спокойно, а после Тальки словно щелоком обтерли – пропал покой, и селяне притихли, испугавшись своей же ярости и злобы. Дурное дело сотворили. Не по обычаю. И все же она понимала, что так правильно: село будет жить.

Ветер завыл настолько сильно, что Уля остановилась. На лавке вскинулся Никит Мартович, когда крыша затрещала и с потолка посыпались песок и куски мха, защищавшие от влаги.

– Буря… – пробормотал вечно хриплый мужик.

Новый порыв ветра нажал на избу, выдавив окно и сорвав ставень. Со столешницы повалились пузатые котлы и бутыль-горлянка с брагой. Затем утихло, будто ничего и не было. Только протяжно скрипели ветви Хозяйского дерева, а изба словно дышала скрипами и треском.

– Эка бесовщина!

Никит Мартович пнул выломанный ставень. Со двора в избу непонятно откуда нанесло истлевшей листвы, тени по углам стали длинными и острыми.

– Сейчас рогожку найду в сарае, чтобы окно замастерить. – Мужик подпоясался и натянул сапоги. – Паскудство какое-то творится.

– Я с тобой. – Уля набросила платок на плечи. – И меня с души воротит, а земля точно пятки жжет.

Во дворе было тихо. Возле изб, размахивая каганцами и лучинами, суетились соседи, разглядывая разруху, учиненную стихией. Почти не разговаривали, словно рты смолой залепили.

– Вот тебе на! – Никит Мартович почесал макушку.

Хозяйское дерево накренилось. Корни торчали обломанные, источенные насекомыми. Удивительно тонкие и больные, будто гнили незаметно для селян долгие годы.

– Рубить надо, – буркнул Никит Мартович, глядя на дерево.

– Духово дерево? – недоверчиво спросила Уля. – А если Хозяин осерчает? Там же кости его в корнях.

– Пень ему оставим.

Словно услышав приговор, дерево потянулось к земле, громко треща, переломилось. Послышались крики, грохот заваленных изб, хруст человеческих костей. Во всеобщей неразберихе Уля упала на мясистый зад и прикусила до крови губу.

Краем глаза заметила, что на обломившейся части дуба восседает тень. Форму ее описать было трудно, она шла рябью, бурлила, теряя человеческие очертания. На плечах ее, сжимая косу, сидела Талька, увенчанная бронзой.

Тень рванула вниз, и лезвие косы хлестануло по воздуху.

Поднялся вой.

Уля сидела среди опавшей листвы и переломанных сучьев. Ее забрызгало чужой кровью. По земле катались отрубленные головы – их пинали и давили бегущие кто куда селяне. Никит Мартович полз, рассеченный надвое, жутко рыча и булькая.

Всадница на чудовищной тени металась по селу, срезая каждого встречного. Не жалела ни молодого, ни старого. Тень хватала отростками мрака, ломала шеи, рвала надвое, будто листья лопуха.

Ночь полнилась стенаниями, воплями ужаса, мольбами и молитвами, от которых Уле сделалось потешно.

– Лярва бесова! – прошептала она, когда тень замерла рядом. – Верно говорили, что и мать твоя гнилой была с рождения! Оттого бабка и увезла ее подальше!

Талька смотрела на нее свысока, но Уле казалось, что глядит племянница из глубокой бездны, куда забили ее сами селяне.

– Спляшете для сиротки вместо мамы и папеньки? Мы обвенчались по-настоящему, а отпраздновать не с кем.

Из черноты выбрался желтый покойник. Шел одеревенело, суставы скрипели и клацали. Подхватил тело Никита, бросил на Улю.

Уля взвыла, избавляясь от холодных объятий мужа.

– Прочь… убирайся, ведьма!

– Я бы ушла, да вы не дали, – ответила племянница, глядя на нее единственным глазом. На месте второго зиял черный спекшийся пузырь. – Теперь не смогу. Буду рядом с мужем. И с вами, покуда не прорастете.

Они заставили ее поднять иссеченное тело Никита Мартовича и нести в изуродованные земли. Желтый покойник, походивший на отца Тальки, натаскал туда трупов и теперь разбрасывал останки по ущельям, вминал в грязь. Пел какую-то нелепую песню и прикашливал.

– Сей мужа, – велела Талька.

Когда Уля закончила распихивать плоть по рытвинам и лужам, небо над ней раскололось вспышкой черного железа.

Она и понять не успела, что раскололось не небо, а ее лицо.